НАША СТРАННАЯ РЕВОЛЮЦИЯ

№1, 1993

PDFфайл

Народы “бывшего СССР” в последние годы прошли через се­рию революционных потрясений. Многим из них, втянутым в крова­вые межнациональные и межгосударственные конфликты, вероятно, предстоит пролить еще немало крови, прежде чем наступит какая-то стабилизация. Вообще всех ожидают очень трудные годы экономиче­ского хаоса, обнищания значительной части населения и бурного обо­гащения немногих. Тем не менее, очевидно, основные революционные события уже позади – распался СССР (и весь “соцлагерь”), утратила власть и была распущена КПСС, страны СНГ вышли на путь “демокра­тического” (во всяком случае, некоммунистического) и “рыночного” развития. Период разгула страстей и судорожной активности, харак­терной для революционных лет (в развитии страны они всегда что-то вроде “припадка”, маниакальной стадии маниакально-депрессивного цикла), кончился. Наступило некоторое “успокоение” (если не “депрессивная стадия”), по крайней мере, в тех странах, которые не втя­нуты в национальные конфликты. И вероятно, это время, когда воз­никают психологические возможность и потребность оглянуться на­зад, попытаться хоть в какой-то степени понять, что же произошло. Данная статья представляет собой попытку поставить ряд взаимо­связанных вопросов (и наметить, разумеется, гипотетические ответы на них) относительно природы событий последних лет. На наш взгляд, основная “странность” этих событий в том, что, будучи самой настоя­щей революцией в области идеологии и политических институтов, они произошли, если отвлечься от национальных конфликтов на периферии СССР, мирно и бескровно[1], и при минимальных изменениях в составе властвующей элиты.

Размах символических и институциональных перемен, вполне со­поставимый с революцией 1917 года, совершенно не соответствует их мирному характеру. Страх повторения гражданской войны, довлевший над нашим сознанием, оказался неоправданным. Сопротивление старой номенклатуры было поразительно вялым. Его кульминационный мо­мент – попытка путча в августе 1991 года. Он показал предельную пси­хологическую слабость, неуверенность в себе его организаторов, их неготовность пойти до конца, до пролития крови, а также нежелание старой властвующей элиты реально поддержать путч. Последовавшие за августом действия победителей-“демократов” – запрещение КПСС и ликвидация СССР, – затрагивающие самые сакральные основы старо­го режима, вообще не вызвали сопротивления. Ни один генерал не по­пытался повести войска против “разрушителей государства”, более того, ни один даже не подал в отставку. Ни один дипломат, проводив­ший в жизнь внешнюю политику СССР, не отказался, насколько нам известно, осуществлять совсем иную внешнюю политику России. (Эта “мягкость” и бескровность нашей революции не могла не ощущаться самими “революционерами” как своего рода недостаток, умаляющий масштабы их деяния. Отсюда – неудержимая мифологизация “обороны Белого дома”.)

С этой вялостью сопротивления старой властвовавшей элиты, рез­ко контрастирующей с поведением аналогичных элит во время фран­цузской, первой русской или вообще любой иной революции и совер­шенно не соответствующей масштабу перемен, связана и другая удиви­тельная особенность нашей “странной революции” – то, что у нас сейчас практически не может идти речь о новой и старой элите. Элита у нас в целом, за исключением немногих отдельных “вкраплений”, – прежняя, и все грандиозные символические и институциональные пере­мены произошли при минимальных изменениях в составе правящих кругов.

Наш президент, запретивший КПСС и под гром аплодисментов американских конгрессменов провозгласивший гибель коммунизма, еще совсем недавно был одним из секретарей обкома (притом не самым либеральным) и затем кандидатом в члены Политбюро. И он отнюдь не исключение. Руководители большинства стран СНГ – бывшие круп­ные партийные работники, причем эпизод с Гамсахурдиа и возвраще­нием Шеварднадзе особенно рельефно подчеркивают прочность старой элиты. Необходимы специальные исследования преемственности на­ших правящих кругов, но то, что в современной революционной ситуа­ции социальная мобильность не больше, а преемственность элиты не меньше, чем, например, в далеко не революционные хрущевские годы, на мой взгляд, несомненно.

Эти особенности, “странности” нашей революции, по-моему, и должны, прежде всего, быть предметом размышлений и анализа. И для того чтобы понять их, мы должны разобраться в истоках нашей рево­люции, в том, какие процессы – идеологические и социальные – ее подготавливали.

Любой революции предшествует длительный идейный про­цесс – люди перестают верить в господствующую, поддерживающую старый режим и неспособную адаптироваться к новым знаниям, к но­вым реалиям идеологическую систему. Ее увядание естественным об­разом начинается с наиболее образованных слоев, которые раньше других в состоянии увидеть противоречие ею навязываемых догм и реальности (то есть скорее сверху, с элиты общества). Неверие, со­мнения, скепсис, новые идеи проникают в народ, в котором всегда есть потенциал социального протеста, где в конечном счете и формируется революционная контр идеология. Ее создатели и вдохновители – обыч­но наиболее идеалистические или социально маргинальные представи­тели старой элиты, которые после революции вместе с массой выдви­женцев из низших социальных слоев формируют новую элиту. Такой процесс всегда шел перед революциями. Шел он и в предперестроечные годы.

Марксистско-ленинская идеология, превратившаяся при Сталине в окостеневшую догму, быстро утрачивала какую-либо притягательную силу. Ее предсказания не сбывались. Накапливаемые наукой новые знания ей противоречили. В начале века являвшаяся вполне живой ду­ховной силой, где-то уже в 60-е годы она потеряла способность вбирать в себя реальные духовные процессы общества, которое становилось все более образованным  и, следовательно, было все более способным замечать постоянно растущие противоречия между содержанием офи­циальной идеологии и реальностью. Естественно, что утрата веры в официальную идеологию ведет к деморализации самых широких общественных слоев более образо­ванной элиты, чьи интересы побуждают ее говорить и делать то, во что она не верит, и народных масс, тоже видящих противоречие идеологии и реальности, цинизм элиты. Естественно опять-таки, что появляются люди, которые не выдерживают тотальной лжи и порывают с прежней идеологией и с обществом, отказываются от карьеры и конформизма и вступают в борьбу с обществом.

На новом витке спирали повторяется то, что предшествовало 1917 году. В Солженицыне и Сахарове легко усмотреть аналогию Гер­цену и Чернышевскому, в диссидентских кружках – народническим и марксистским кружкам. Но сравнение этих двух витков спирали рас­крывает и колоссальные различия. Наше диссидентское движение было неизмеримо, на несколько порядков слабее революционного движения начала века. Слабее во всех отношениях – в численном, моральном, ор­ганизационном, наконец, в идейном. (Поразительный факт, но во мно­го раз более образованное общество 70-х – начала 80-х годов не поро­дило ничего даже отдаленно напоминающего тот расцвет и революци­онной, и реформаторской мысли, который сопровождал 1905 и 1917 годы.) Слабость диссидентства, безусловно, является важнейшей ха­рактеристикой подготавливавших “перестройку” процессов. Она прямо связана с особенностями самой революции 1991 года. Чем же объяс­няется эта слабость?

Очевидно, не столько мощью репрессивною аппарата, который не мог помешать многим религиозным сектам создать хорошо органи­зованное подполье, не мог помешать возникновению влиятельных ма­фиозных групп и проявил свое полное бессилие, когда начались на­циональные конфликты. И не относительной еще силой старой идео­логии, которая, как показала перестройка, была предельно немощна, неизмеримо слабее старой идеологии кануна 1917 года, оказавшейся все же способной побудить значительное число людей умирать “за царя, за Родину, за веру”, в то время как в 1991 году оказался готовым к смерти “за веру”, кажется, только один человек, маршал Ахромеев.

Что же тогда? Просто трусость, расслабленность, вялость? Тоже не так. Во-первых, даже если и так, то эти качества надо объяснить каки­ми-то идейными и социальными причинами. Не просто же люди стали трусливыми. Во-вторых, национальные конфликты в ряде стран СНГ показывают, что люди вполне готовы убивать и умирать. Но почему же они не были готовы убивать и умирать, борясь с идеологией, в которую фактически никто не верил, со строем, легитимность которого мало кто признавал?

На наш взгляд, причины этого – прежде всего общецивилизационные, накладывающиеся на специфические условия советского общества.

Разумеется, крайне огрубляя и схематизируя развитие человече­ской мысли, мы можем сказать, что в истории человечества за эпохой господства религиозно-догматических систем шла эпоха господства систем “философско-идеологических”, пытавшихся опереться на науку и ориентированных на построение счастливой жизни на земле (для всех людей или для одного народа). Самая яркая и “успешная” идео­логия – марксизм, но ведь период с конца XVIII до середины XX века был периодом доминирования идеологий, которые если и не побежда­ли в масштабах одного или нескольких обществ, то определяли идей­ную жизнь общества и мира в целом. Это и всякого рода прогрессистские философско-идеологические течения типа контианства или разных направлений гегельянства и не современные (в основном эмоцио­нальные, лишенные глубокой философско-идеологической основы), а значительно более “серьезные” формы националистических идеологий, взаимодействовавших с разными философскими системами, и анархизм, и все бесчисленные формы социалистических учений.

Сейчас этот период кончился. Критическая работа мысли подорва­ла, девальвировала такие идеологии, как она раньше подо­рвала, религиозно-догматические системы. Наступила “постидеологиче­ская”, “постмодернистская” эпоха, совпадающая с укреплением в передовых странах (и распространением во всемирном масштабе) де­мократий, которым уже не угрожают такие мощные, ярко выраженные псевдорелигиозные идеологические системы, как фашизм или комму­низм. Идеологическая мысль сейчас ослаблена и умирает, и наступает новая эпоха каких-то еще не могущих быть однозначно и ясно опреде­ленными способов интеграции личности и общества.

И крайняя слабость нашей идейной жизни 70-80-х годов является, прежде всего, отражением общей слабости идеологической мысли в мире. Если в конце прошлого – начале нынешнего века из более пере­довых стран Европы в Россию шли многочисленные идеологические импульсы, которые здесь перерабатывались, то в 70-е и 80-е годы ничего подобного не было. Воздействие Запада было грандиозно как пример хорошей жизни, критики коммунизма, утверждения ценности свобо­ды – ценности по сути своей негативной, но не как воздействие каких-либо целостных идеологий, которых уже просто не было. Поэтому-то у нас не было серьезных попыток ни реформировать господствовавшую идеологию, ни создать контридеологию, сравнимых с работой мысли в эпоху начала века. Диссидентство представляло собой критическое, негативное по отношению к господствовавшим идеологии и строю на­строение, но оно не вырабатывало никакой философии, “изма”, ника­кого обещавшего всеобщее счастье проекта общественного устройства, как оно не выработало – что, безусловно, связано с этой его мировоз­зренческой неопределенностью – устойчивых организационных форм, партий, каких-то ясных методов борьбы, стратегии и тактики.

К этому надо добавить, что мы прошли не только через эпоху идео­логий (вместе со всем миром), но и через эпоху господства победив­шей революционной идеологии, чего не было на Западе и что создает определенный иммунитет по отношению к идеологии и к революции. Будучи революционером по функциям и психологии, наш диссидент не мог быть настоящим идейным революционером, ибо он выступал как раз против строя, основанного на революционной идеологии. Он не мог призывать народ к насильственному свержению строя, поскольку как раз был против строя, установленного таким путем. Он черпал вдохновение скорее в контрреволюционной, чем революционной мыс­ли и, таким образом, не мог быть последовательным в реализации своей функции. (Между прочим, и наш “охранитель” не мог быть настоящим охранителем, ибо он охранял строй, рожденный революцией, что также создавало противоречие между функцией и символикой и мешало “додумыванию до конца”, как аналогичное противоречие у диссидента. Человеку, который по психологии и функции Победоносцев, но вынужден клясться Лениным, так же трудно быть последовательным в своих мыслях, как и тому, кто по психологии и функции ближе к Ле­нину, но чьими кумирами являются Столыпин или даже тот же Побе­доносцев.) Поэтому к идеологической “вялости”, связанной с духов­ным строем современной цивилизации, добавляется и специфическая, характерная для нашей страны вялость, обусловленная противоречием между психологическими стремлениями людей и идейной символикой, в которую могли бы быть облачены эти стремления.

Мы действительно были как бы “вялы” и “трусливы”. Но это вя­лость и трусость не индивидуальные, а, если так можно выразиться, культурные, идейные[2].

По внутренней “гнилости”, по исчезновению духовного стержня наш строй давно пережил себя, был неизмеримо слабее, чем строй цар­ской России. У господствующей идеологии, можно сказать, не хватало сил на эволюцию, ибо для этого нужна какая-то степень заинтересован­ности в ней, а идеология стала всем так безразлична, что никому не интересно было ее реформировать. (Создание формул типа “развитого социализма” было в основном чисто словесным упражнением, не за­трагивавшим глубоко мыслей и чувств людей, как их затрагивали, на­пример, попытки влить новую жизнь в православие перед революцией 1917 года.)

Строй был фактически лишен легитимности. Его падение, таким образом, должно было стать революционным. Но не было ни револю­ционной идеологии, ни революционеров. Поэтому строю и его элите, строго говоря, ничего не угрожало “извне”, со стороны революционной “контрэлиты” и народных масс, чей социальный протест без организую­щей и направляющей работы “контрэлиты” не опасен. Может быть, через 30-40 лет ситуация изменилась бы. Однако до этого еще надо было дожить. Ситуацию, когда официальная идеология практически умерла, шансов на ее воскрешение и реформирование нет (строй и его элита делегитимизированы, но контридеологии, контрэлиты тоже нет), лучше всего охарактеризовать словом “застой”. В обществе 70-х – начала 80-х годов, казалось, не было никаких сил и никаких надежд.

Тем не менее, очень скоро начались бурные революционные про­цессы. Каков же источник этих процессов?

“Перестройка”, создавшая выход из тупика, в котором оказа­лось общество, совершенно не верившее в свою идеологию и в то же время не имевшее сил ее преобразовать или отринуть, была, естествен­но, подготовлена предшествующим развитием, хотя и несколько иначе, чем были подготовлены различные либеральные, демократические ре­формы в прошлой истории (удачные, как английские, или лишь способ­ствовавшие усилению революционного процесса, как созыв Государственной думы в России). Реформы “сверху”, с которых началась наша революция, необъяснимы давлением “снизу”, со стороны контрэлиты революционеров и народных масс. Следовательно, для понимания их источника мы должны разобраться, какие процессы происходили в самом “верху”, в нашей коммунистиче­ской элите.

Одной из особенностей нашего строя было то, что процесс конституирования его элиты, ее превращение в некое подобие олигархии шел параллельно ее делегитимации. Строй был основан на революци­онной, эгалитаристской идеологии, не предполагавшей правящей оли­гархии, элиты, во всяком случае, такой, чьи деньги и статус передаются по наследству. Для идейного обоснования, легитимации подобной эли­ты марксистско-ленинская идеология не годится, и пока эта идеология была жива, а в догматической борьбе и сталинском терроре исчезал слой за слоем партийной иерархии, наследственная элита конституи­роваться не могла. Тем не менее, правящая группа партийных функ­ционеров, несомненно, стремилась обезопасить и упрочить свое положение и передать свой статус детям. В позднесталинский период, когда наиболее идеалистический революционный слой был уже унич­тожен и доминировал скорее конформистский и карьеристский тип, такие тенденции в правящей верхушке становятся весьма заметными (это совпадает с тяготением к дореволюционной символике и первы­ми признаками упадка значения собственно марксистско-ленинской идеологии).

Подобные стремления правящих кругов создали предпосылки для хрущевских реформ. Это видно и из того, что элита поддержала Хру­щева, и из того, что, как сейчас стало ясно, его главный противник, превратившийся в антисталинской мифологии в символ зла, – Берия, в общем, тоже хотел десталинизации. При Хрущеве ослабление, “маразмирование” идеологии проявляется все очевиднее. Параллельно проис­ходит дальнейшее становление элиты, представителям которой грозят уже не расстрел и конфискация имущества, а в худшем случае – на­правление послом в африканскую страну. Хрущевские волюнтаризм, некоторый догматизм, идеализм и страсть к реформаторству, однако, мешали правящей верхушке, и она его убирает.

С приходом к власти Брежнева наступает царство элиты. “Команд­но-административная” система уступает место власти олигархий, кото­рые не дают собой командовать. Планы, решения все более становятся фикциями, жизнь идет по совсем иным законам. Впервые в громадных масштабах происходит передача денег, статуса, власти следующим по­колениям, что окончательно означает конституирование элитарного слоя.

С точки зрения идеологии и формальных принципов строя про­цесс этот нелегитимен. Коррупция пронизывает в брежневский пери­од все общество сверху донизу. Процесс этот связан с крайней степе­нью фактической деидеологизации, все масштабы которой выявил по­следующий период. На деле правящая верхушка (естественно, осо­бенно во втором поколении, образованном, ездившем на Запад) верит в официальную идеологию не больше диссидентов. Различия в идео­логии диссидентов и реальной (неформальной, глубинной) идеологии их преследователей, как показали последние годы, ничтожны. Реаль­ные мировоззрения главы грузинского КГБ, затем ЦК Шеварднадзе и диссидента Гамсахурдиа, Горбачева и Солженицына, Яковлева и Са­харова, Кравчука и Чорновила во многом совпадают. И там, и здесь – аморфный, не оформленный в настоящую, целостную идеологию не­гативизм в отношении догм официальной марксистско-ленинской идеологии, ориентация отчасти на национальное докоммунистическое прошлое, отчасти на Запад – поездки туда становятся важнейшим статусным символом. Различия элиты и диссидентской, недоразвив­шейся контрэлиты не столько идейные, сколько психологические и моральные.

К чему же стремилась наша фактически полностью не верившая в господствующую идеологию элита?

Любая правящая элита стремится к укреплению своего статусного положения. Наша в ходе эволюции от Сталина к позднему Брежневу добилась в этом отношении очень многого. Но все достижения шли параллельно с упадком идеологии, оправдывавшей социальный строй, в котором эта элита – элита, все они шли вразрез с официальными догмами и принципами, достигались коррумпированным путем. Упрочение положения элиты, таким образом, прямо связано с ее идеоло­гической делегитимацией – и в глазах народа, и в собственных гла­зах, и в глазах все более значимого для нее Запада. Следовательно, объективной задачей правящего слоя, в добавление к дальнейшему упрочению собственного статусного положения, является его легити­мация, превращение (пользуясь аналогией с конвертируемыми и не­конвертируемыми деньгами) в “конвертируемое”. Борьба велась как на индивидуальном, так и на семейном уровнях, на протяжении всего брежневского периода.

Это совершается прежде всего путем перевода статусных положе­ний, достигнутых в партийно-советской иерархии, в более легитимные и прочные иерархии, прежде всего интеллигентскую, научную. Едва ли не вся партийная верхушка становится как минимум кандидатами наук. Воровство и взяточничество тоже можно рассматривать как стремление не только к сладкой жизни, но и к прочным, овеществленным статус­ным символам (деньги везде деньги и вызывают уважение вне зависи­мости от того, как они добыты). Еще активнее перевод в более легитим­ные иерархии осуществлялся по отношению ко второму и третьему поколениям. Партработники отнюдь не стремились к тому, чтобы их дети тоже были партработниками. Они старались прежде всего дать им настоящее образование в элитарных школах и вузах, а затем устроить на хорошую, связанную с поездками на Запад научную работу. (Это тяготение партийно-государственной элиты к прочным и престижным интеллигентским статусам порождает определенную ее зависимость от интеллигентской элиты (или интеллигентской части единой элиты), естественно, наиболее свободомыслящей. Отсюда – неуклонная “либе­рализация” режима).

Но все это лишь “полумеры”, не способные дать реальной легити­мации слою в целом. Такую легитимацию может обеспечить лишь нахождение новых идейных оснований и новых механизмов достижения элитарного статусного положения при одновременном его сохранении. По отношению к политической, властной элите в современном мире есть лишь один институт, гарантирующий ее легитимацию, – свободные выборы. Поэтому для полностью утратившего веру в марксизм-лени­низм члена ЦК идеалом было бы стать демократически избранным членом парламента. Но как это сделать? Как произвести идеологиче­скую и институциональную революцию, оставшись у власти?

Разумеется, конкретная форма нашей “перестройки” и ее сроки не были определены предшествующим ей социальным процессом, а связаны с исторической случайностью – личностью М.С.Горбачева, победившего в верхушечной борьбе и взявшего курс на решительные и радикальные реформы. Тем не менее, вся эволюция правящего слоя вела к созданию предпосылок таких реформ. Этому слою становилось все теснее в старых идеологических и институциональных рамках, он все более стремился к новой легитимации своего положения. Поэтому со­вершенно неверным было бы видеть в Горбачеве одиночку. Его поддер­жало не только большинство интеллигенции (а ее верхушку никак нельзя отделять от правящей элиты в целом, ядро которой составляла, естественно, партийная номенклатура), но и часть партаппарата. Не­смотря на это, размах, серьезность горбачевских реформ все более вы­зывали страх правящего слоя.

В обществе накопилось немало недовольства, и по мере того, как становилось ясно, что либеральные реформы “всерьез” и исчезала бо­язнь перед возможными репрессиями, это недовольство все более вы­ходило наружу. Возникло радикальное движение, считавшее Горбачева слишком умеренным. Оно объединилось вокруг немногих диссидентов (Андрей Сахаров, Глеб Якунин и др.) и некоторых представителей статусной интеллигенции с очень крепким и обеспеченным положением, не бо­явшихся его потерять. Составляли же движение в основном интелли­гентские и бюрократические низы, которым и терять-то особенно было нечего. Они выдвигали новых лидеров, стремившихся подняться по вне­запно открывшимся новым “лифтам” социальной мобильности.

На выборах народных депутатов СССР, а затем республиканских, представители нового движения активно теснят партийную номенкла­туру, и та начинает ощущать, что власть реально может уйти из ее рук.

В противовес этому движению часть элиты предпринимает атаку на Горбачева “справа”, что в конечном счете приводит к августовскому путчу. Такое поведение правящего слоя вполне естественно. Удиви­тельно другое – слабость сопротивления, о чем говорилось выше. Бо­лее того, значительная часть элиты постепенно переходит на сторону “демократов”. Начало этому процессу в России положил Б. Ельцин, но постепенно он принял лавинообразную форму. Если посмотреть на со­став съезда народных депутатов РСФСР, то мы поймем, что избрание Ельцина было бы невозможно без поддержки солидного слоя бюрокра­тической верхушки. Более того, некоторые группы элиты, в 1989 – 1990 годах оказывавшие сопротивление Горбачеву “справа”, в 1991 году стали критиковать его “слева”. В августе 1991 года, когда часть аппа­рата попыталась затормозить движение, оказалось, что никто ее не поддержал. Последующая же картина практически “тотального” от­хода элиты от прежних идей и символов вообще, очевидно, не имеет аналогий в мировой истории.

1988 – 1991 годы оставляют ощущение какой-то странной имитации борьбы, когда псевдореволюционеры борются с псевдореакционерами. Создается впечатление, что ни искусно лавировавший Горбачев, ни демократы и в мыслях не допускали, что разрушение КПСС и СССР может оказаться таким простым и легким делом, что сопротивление может быть столь “несерьезным”.

Дело в том, что партийная элита и не была “реакционной” в том традиционном смысле, который обычно вкладывается в это слово. Для большинства представителей партийной и государственной верхушки официальная марксистско-ленинская идеология не существовала почти в той же мере, как и для “демократов”. Они могли сопротивляться или, наоборот, “поддаваться”, исходя из соображений сохранения своих статуса, власти, денег, а отнюдь не идейных. Именно подобные сооб­ражения, а не “невозможность поступиться принципами” обусловили сопротивление Горбачеву. И они же обусловили затем их капитуляцию перед Ельциным и его окружением.

Продолжение постепенного, эволюционного пути демократизации, который воплощал Горбачев, было для многих представителей элиты чревато, как ни парадоксально звучит, куда большими опасностями, чем “революционный”, связанный с разрушением СССР и ликвидацией КПСС путь, который олицетворял Ельцин. При Горбачеве было дейст­вительное противостояние КПСС и “демократов”, СССР и республи­канских властей, противостояние, чреватое для бюрократической верхушки массой неудобств – необходимостью выбирать между разны­ми “центрами силы”, опасностью поставить не на ту карту и разоблаче­ниями, неизбежными при реальной политической борьбе, опасностью уже начавшейся бурной политической, социальной мобильности, ибо ситуация подлинной и открытой политической борьбы предполагает психологические качества, не свойственные представителям бюрократической верхушки.

Психологически Горбачев, очевидно, также “не соответствовал моменту”. Ему было присуще ощущение своей особой миссии, гранди­озности своей задачи и слишком серьезное отношение к коммунисти­ческой идеологической традиции. Без этих качеств он не смог бы начать “перестройку”. Но дальше они стали мешать. Элите надо было поско­рей избавиться от пут старой идеологии при сохранении занимаемого положения, и уважение к прошлому, чрезмерная “серьезность” служили ей только помехой.

Между тем как раз ельцинская “революция” 1991 года облегчала ситуацию. Ликвидация КПСС означала устранение всех проблем и опасностей, связанных с выбором между разными политическими си­лами. Отныне все стали “демократами”. Фактически недолго продол­жавшаяся (1989 – 1991 годы) ситуация реальной партийной борьбы кон­чилась. (Излишне говорить, что современные партии вообще не партии, а скорее “свиты” крупных политических фигур.) Россия в громадной мере вернулась к традиционной для нее ситуации борьбы не партий, а бюрократических “клик” и “кланов” за влияние на центральную власть, олицетворявшуюся когда-то царем, затем – генсеком, теперь – прези­дентом России. И даже эмоциональная, но идейно аморфная борьба на седьмом съезде – разрозненного большинства депутатов с президент­ским окружением – это скорее огромных размеров бюрократическая склока, чем реальная борьба партий, которую мы могли наблюдать на первых съездах народных депутатов СССР. Разумеется, предстоят но­вые выборы. Но это еще не скоро (каких-либо досрочных выборов рос­сийские депутаты, вероятно, не допустят). И, кроме того, при отсутст­вии реальной партийной борьбы выборы   превращаются   в   фикцию[3].

Упразднение СССР также означало ликвидацию аналогичных проблем выбора между центром и республиканскими силами, но еще и но­вые колоссальные возможности для приобретения высоких статусов и выгодных положений – появление, например, множества новых по­сольств, новых генеральских вакансий, повышение статуса всех рес­публиканских верхушек (ясно, что “президент независимой республи­ки” звучит иначе, чем “председатель Президиума Верховного Совета” республики в составе СССР). Бюрократической верхушке в целом они дали новую легитимацию ее положения, ибо если “секретарь райкома КПСС” в условиях полного неверия в идеологию КПСС – должность, лишенная легитимности, то против “мэра” или “главы администрации” ни у кого не может быть никаких возражений. (Очевидно, в громадной мере этой новообретенной уверенностью в себе бюрократии объясня­ются современные беды интеллигенции. Раньше ощущавшие свою неле­гитимность представители бюрократии в какой-то степени заискивали перед статусной интеллигенцией. Теперь она им не нужна, а для детей верхов открылись новые каналы социальной мобильности, что деваль­вировало прежнее значение академических НИИ).

Приватизация и рынок, разумеется, страшат правящий слой куда больше, чем его пугала ликвидация КПСС и СССР. Ибо при приватиза­ции, чтобы удержать привилегированное положение, его представите­лям надо перейти к непривычному для них образу действий, типу работы. Поэтому сопротивление экономическим переменам куда сильнее, чем политическим и тем более, идеологическим. В идеологии и политике произошла революция, в социально-экономиче­ской сфере возможна лишь “реформа”.

Однако и приватизация сама по себе так же мало страшит элиту, как не страшат ее свободные выборы сами по себе, если они не лишают ее положения, а укрепляют его. Приватизация под контролем бюро­кратии может быть для нее лишь источником обогащения и, в конечном счете, перехода в ее руки значительной части приватизируемой собст­венности, частичного превращения ее в новый буржуазный слой. По­этому борьба бюрократии с “гайдаризмом” – это, вероятно, прежде всего, борьба за время, необходимое для приспособления к возникаю­щей капиталистической экономике, и за позиции в ней, а не против капитализма как такового. (В этом отношении постоянно звучав­шие на последнем съезде заверения о том, что противников реформ нет, что речь идет лишь о разных стратегиях их проведения, на мой взгляд, совершенно искренни и справедливы.) Возможно, современная ситуа­ция постоянного сдерживания рвущихся вперед реформаторов отно­сительно консервативным парламентским большинством и есть идеаль­ная ситуация для бюрократической элиты в целом.

Сведения о процессах в бюрократической элите, о ее трансформа­ции, к сожалению, весьма разрозненны и плохо поддаются обобщениям. Исследования в данной области наверняка раскрыли бы немало нового и интересного. Но я полагаю, что, по-видимому, бюрократическая элита выиграла от наших революционных перемен неизмеримо больше, чем проиграла. (Проиграли немногие, среди них и наиболее порядочные, для кого “перекрашивание” представляло определенную моральную проблему.) Развившись, конституировавшись как элита внутри совет­ского общества, она разорвала сковывавшую ее коммунистическую обо­лочку, выйдя на свет божий. Ей практически не пришлось делиться властью, ибо и делиться-то было не с кем – всей диссидентской “контр­элиты” было “с гулькин нос”. Гибель коммунизма в СССР была окончательным триумфом бюрократической элиты, завершившим длитель­ный процесс гниения общества, основанного на идеологии, в которую постепенно перестали верить все.

Демократия пришла к нам очень легко и просто, практиче­ски без настоящей борьбы за нее. Слава Богу, мы обошлись без граж­данской войны. Но в истории, как и в жизни, нельзя получить все сразу. Все имеет свою оборотную сторону. Мы обошлись без гражданской войны. Но потому и обошлись, что имели предельно “вялую” идейную жизнь, вращавшуюся вокруг антикоммунизма, который, как выяснилось, в огромной степени разделяла и сама коммунистическая элита, потому что в нашем обществе не нашлось достаточного числа честных и убеж­денных людей, которые могли бы образовать “контрэлиту” революцио­неров, потому что практически вся наша в громадной мере коррумпи­рованная (она и складывалась в процессе коррупции) коммунистическая элита стала “демократической”. Наша демократия, возможно, прочна. Но эта прочность прямо связана с тем, что старой “номенклатуре” от нее никакой серьезной угрозы не исходит. Это очень своеобразная прочность, прочность слабости, а не силы. Мы обладаем в настоящее время большей свободой слова. Но именно сейчас нам нечего сказать, ибо вся наша духовная жизнь предшествующих лет определялась анти­коммунизмом, и теперь, когда враг исчез, возникает поразительная пустота, не снившаяся ни в какие “застойные” годы, которые сейчас кажутся чуть ли не эпохой духовного расцвета.

Сказанное не означает, что демократия – это плохо. Демократия – норма современного мира, к которой мы не могли не стремиться и которой, в конце концов, не могли не достичь. И в какой бы несовершенной форме и каким бы “грязным” путем мы к этому ни пришли, то, чего мы все же добились, – великое благо. Пути назад, к коммунизму, у нас нет. И если то, что написано выше, в какой-то мере истина, значит, самое трудное – впереди.

Впереди – задача превращения формальной демократии, являю­щейся прикрытием власти все той же бюрократической элиты, в демо­кратию реальную. Прежде всего, это – расширение каналов социальной мо­бильности, позволяющих подняться “наверх” людям из низов – через интеллигентские профессии, честную предпринимательскую деятельность, реальные демократические выборы (их у нас еще не было, ибо все предшествовавшие осуществлялись не в рамках демократии, а были скорее символическими актами отторжения коммунизма). Пока что эти каналы у нас в громадной мере “забиты” коррупционными мафиоз­но-олигархическими связями. И я думаю, что за последние годы воз­можностей честным путем подняться по социальной лестнице больше не стало. Это сложнейшая политическая и социальная задача, посколь­ку в реализации ее не заинтересован правящий слой, который будет делать все возможное для своего самосохранения.

Но это еще и сложнейшая идейная, духовная задача. Демократия, то есть свобода слова, печати и т.д., должна быть насыщена неким по­зитивным (и разным, альтернативным) духовным содержанием. Сво­бода – это условие для утверждения каких-то позитивных ценностей. Человек, у которого заткнут рот, мечтает вырвать кляп. Но когда он освободился от него – что он скажет? Найдется ли у него вообще что сказать? Демократия может быть реальной лишь при ее реальном ду­ховном наполнении. При этом мы не можем искать такого наполне­ния в прошлом или конструировать его по старым образцам, созда­вая нечто вроде нового марксизма. Эпоха господства идеологий кон­чилась. Новое духовное насыщение демократии должно быть чем-то принципиально иным. Впереди – действительно творческий процесс, движение к исторически неведомому.

Достигнуть формальной демократии оказалось до смешного про­сто. Сделать же ее реальной, наполнить ее каким-то человеческим со­держанием будет неизмеримо сложнее.



[1] Межнациональные конфликты – следствие стремительного распада государства, но не собственно революционные конфликты. Это конфликты этнических образований и их элит друг с другом, а не конфликты внутри отдельных обществ, народа с элитой.

[2] Еще одним фактором, ослаблявшим наше диссидентское движение, который тоже нельзя сбрасывать со счета, было разлагающее влияние поддержки диссидент­ства Западом. Представим себе, как изменилась бы психология Ленина и Троцкого, если бы их революционная деятельность принесла им в эмиграции значительный доход.

[3] В этом отношение “внесистемная” оппозиция в лице коммунистов и ультра­правых. скорее на руку правящей влите, ибо страх народа перед возвращением методов прошлых времен может заставить в целом все более политически апатичных людей ‘прийти к урнам и проголосовать за кого-либо из предста­вителей нынешнего истеблишмента. Если же возникнет опасность реальной потери контроля, всегда есть возможность выборы вообще не проводить.