ИНДИЯ И КИТАЙ: ДВЕ ЦИВИЛИЗАЦИИ- ДВЕ МОДЕЛИ РАЗВИТИЯ

Круглый стол «МЭ и МО»

ПРОДОЛЖЕНИЕ
 
6 1988 
 
PDFфайл
 

В. Хорос: В ходе обсуждения уже выяви­лось достаточно спорных вопросов, в том числе при сравнительном анализе индий­ской и китайской цивилизаций. Что ж, рас­хождение позиций — вещь в науке нор­мальная, особенно когда речь идет о столь сложных и недостаточно изученных темах. Тем не менее проведенный обмен мнения­ми, как представляется, позволяет сделать вывод о глубокой внутренней устойчивости обеих цивилизаций, об их своеобразной со­циально-культурной гомеостатичности, рав­новесности. Можно говорить как о чертах сходства, так и о различиях между ними, если угодно — о разных основаниях данной устойчивости. Сказалось ли это как-то на процессе модернизации рассматриваемых обществ, соприкосновения их с внешним миром, тем более что характер такого со­прикосновения был различным?

Л. Алаев: Судьбы Китая и Индии до XIX в. были и различны, и в чем-то об­щи. Можно поэтому спорить и о цивилизационных отличиях, и о фундаменталь­ном сходстве. Что же касается нового и новейшего времени, то различия в их судьбах проступают явственнее. Китай сохранил независимость, а Индия стала колонией.

Ясно, что пути двух стран должны были разойтись.

Влияние Англии на развитие Индии было большим. Но колониальный пери­од демонстрирует также, что государст­во, в том числе колониальное, не всесиль­но. Колониальная модернизация более радикальна по ряду направлений, чем полуколониальная, но и более поверхно­стна в плане влияния на массовое созна­ние.

Прежде всего «восточное» (или фео­дальное) государство было заменено сов­ременным. Я, конечно, не хочу сказать, что в Индию в конце XVIII — начале XIX в. была импортирована английская политическая система того же времени. Иногда сравнивают   колониальное   госу-

* Продолжение. Начало см № 4, 1988.


дарство с абсолютистским, и в этом есть резон, так как социальной опорой на пер­вом этапе выступают два местных экс­плуататорских класса — феодальный и пробуржуазный элементы, а правитель­ство стремится к экономическому разви­тию (в целях обогащения иноземной бур­жуазии —• но это уже другой вопрос).

Государство стало новым уже потому, что ввело регулярную административную систему, современные институты контро­ля и подавления, судебную систему, кодифицировало право, решительно пода­вило феодальную вольницу и привычное беззаконие. Высшие эшелоны власти, представленные англичанами, были поч­ти совершенно не подвержены корруп­ции. Pax Britanica — вполне определенное и признаваемое всеми понятие.

Государство скоро утратило «восточ­ный» характер в еще одном отношении— оно перестало быть главным эксплуата­тором. Испокон веков наиболее солид­ным источником дохода в Индии счита­лось право на сбор земельного налога, который был необычно высок даже для Востока (до 1/4 валового сельскохозяйст­венного продукта). В течение XIX в. в результате введения англичанами новых земельно-налоговых систем налог стал относительно быстро понижаться и к кон­цу колониального периода упал до 1 % валовой стоимости собранного урожая.

Однако постепенное фактическое уп­разднение государственно-феодальной эксплуатации открывало в то же время простор для развития прежних (с моей точки зрения — тоже феодальных) отно­шений на уровне общины. Конечно, про­исходила товаризация хозяйства, диффе­ренциация и разорение землевладельцев, росла численность лиц наемного труда в сельском хозяйстве. Однако последние работы показали, что масштабы этих процессов прежде сильно преувеличива­лись. Преувеличение это можно объяс­нить, помимо желания исследователей выявить «прогресс», еще и тем, что за результат процесса принимали его исход­ную точку.  В общем, сказалась   слабая изученность традиционного социально-экономического строя.

88

Дело в том, что для Индии с древно­сти характерны значительная концентра­ция земли (наследственных прав на поль­зование ею при условии уплаты налога) в руках каст, составляющих 20—30% населения, наличие развитой аренды, а также безземельного населения в дерев­нях — до 30% их жителей. Внутриобщин-ная эксплуатация, освобожденная от гне­та сборщиков налогов, расцвела в стране пышным цветом, и, начиная с1859 г., вплоть до предоставления ей независи­мости, англичане издавали законы, при­званные защитить арендаторов от роста ренты в пользу деревенских землевла­дельцев.

В. Хорос: Иначе говоря, процесс модер­низации шел противоречиво. Демонтаж фе­одальной системы мог не только не «выво­дить» на буржуазные отношения, но даже стимулировать оживление традиционных, архаических, кастовых структур.

Л, Алаев: Пожалуй. Я не буду подроб­но описывать процесс взаимодействия аграрных законов и аграрного строя — кто и как пользовался возможностями, предоставляемыми арендным и другим законодательством. Достаточно отметить, что в результате всех этих мер, включая аграрную реформу 1950-х годов («отме­ну заминдари»), монополия ряда высших и средних каст на землевладение, соци­альное доминирование и политическую власть в сельской местности даже укре­пилась. Сохранение межкастовых отно­шений господства — подчинения в дерев­не — это главный базис все еще сущест­вующих традиционных отношений и тра­диционного сознания в стране.

Несколько слов об аграрной реформе 50-х годов. Наиболее значительные изме­нения права собственности претерпели в Восточной Индии — в Бенгалии, Бихаре, Ориссе. В западных районах, по сути де­ла, прежние заминдары («землевладель­цы») были переименованы в кисанов («крестьян»). Юг страны реформа почти не затронула, так как там не было за-миндаров. И вот оказывается, что там, где изменений в отношениях собственно­сти, не произошло, капитализм развивает­ся успешнее и процветает «зеленая ре­волюция», а где рентополучатели были ликвидированы, там сельское хозяйство осталось отсталым. Это еще один пример того, что дело не в отношениях собствен­ности, а в организации хозяйства. Район Пенджаба, Харианы и западного Уттар-Прадеша — это район, где издавна собст­венник хозяйствовал на земле, а цент­ральная и восточная часть долины Ган­га — район, где собственник, даже мел­кий, на земле не работал.

Еще одно важное направление модер­низации — демократизация сознания, по крайней мере элиты. Сейчас, ища объя-яснений тому, что в Индии в отличие от многих других освободившихся госу­дарств успешно функционирует демокра­тическая система, нередко и западные, и советские политологи ссылаются на бри­танские реформы, вводившие в стране зачатки представительного правления (реформы 1909, 1919 и 1935 гг.). Влия­ние метрополии в целом на усвоение быв­шей колонией «вестминстерской модели» вряд ли стоит отрицать, хотя этого влия­ния и недостаточно, чтобы объяснить спе­цифику индийского политического строя. Достаточно упомянуть, что Пакистан, Бангладеш, Бирма имели примерно та­кое же институциональное наследство, полученное от колонизаторов, что и Ин­дия, однако не сумели его сохранить.

Британское влияние, конечно же, на­лицо, но оно выразилось, по моему мнению, не столько в верхушечных ре­формах (с выборов1937 г. можно сколь­ко-нибудь серьезно говорить о «привыка­нии» индийского избирателя к предста­вительной системе), сколько в сформиро­вании сравнительно свободной прессы, в том числе на местных языках, общей ат­мосферы борьбы мнений по поводу мел­ких и крупных внутриполитических во­просов, в возможности существования Индийского национального конгресса — сначала просто ежегодных съездов ин­дийских интеллектуалов, а потом поли­тической партии, наиболее важной функ­цией которой служили те же ежегодные съезды. Роль парламента, тренажера парламентаризма с 1885 по1937 г. игра­ли не марионеточные советы при гене­рал-губернаторе и губернаторах, а затем, с1919 г.— бесправное Законодательное собрание, но сами заседания Конгресса, их организация и проведение.

В. Хорос: То есть модернизация поначалу была чисто верхушечной, элитарной.

Л. Алаев: Да, и это проявилось также в том, что довольно развитые, передовые мировоззренческие системы появились в Индии гораздо раньше, чем могли быть усвоены. А процесс усвоения сопровож­дался выхолащиванием из этих систем радикального содержания. Исследователи уже показали, что религиозная реформа­ция в индуизме «развивалась» от более радикальных ко все более умеренным взглядам. Секулярный индийский нацио­нализм постепенно стал приобретать во взглядах Балгангадхара Тилака и Мохан-даса Карамчанда Ганди религиозную окраску, и этот процесс еще продол­жается.

Так же «насаживаются» на традици­онный индийский социальный строй формы капиталистического развития (создание «капиталистических монопо­лий» на базе семейств и религиозных общин) и формы политического разви­тия. Импортированная «вестминстерская система» с1937 г. стала эволюциониро­вать в сторону приближения и приспо­собления к наличному уровню сознания и традиционным формам самоидентифи­кации. Социальные общности, построен­ные на вертикальных отношениях пат­рон — клиент, факции, как их называют в Индии, стали кирпичиками, из которых складываются патронаты более высокого

89

порядка и в конечном счете политические партии. Борьба за интересы факций и патронатов лежит в основе их политиче­ского поведения, союзов и расколов. Идеологические лозунги играют все бо­лее символическую роль, чего-то вроде пароля, мантр (заклинаний), по которым узнают своих: содержание же их часто отходит на задний план. В Индии под­спудно, а иногда весьма явно и бурно протекают этнические процессы, которые в свое время удерживались на уровне, характерном еще для средних веков.

В. Хорос: Мне кажется, Леонид Борисо­вич, Ваш анализ модернизации в Индии убедительно подтверждает закономерность, наблюдавшуюся и в других развивающихся странах: продвижение по пути социального прогресса успешнее всего идет там, где оно «посажено» на наиболее фундамен­тальные ценности и институты добуржуаз-ной, доколониальной культуры. Это выгля­дит парадоксом, но на самом деле вполне естественно — никакой процесс развития не пойдет через слом национальной культуры (тем более тысячелетней цивилизации!). На­против, он будет возможным только тогда, когда к нему будут «всерьез» подключены традиционные структуры сознания и пове­дения. Заимствуемые извне элементы (де­мократические идеи, парламентские инсти­туты, принципы хозяйствования и т. д.) дол­жны быть приспособлены к сложившимся культурным нормам, иначе они просто не будут работать. Каким же образом, Леонид Сергеевич, этот синтез традиционного и со­временного происходит в Китае?

Л. Васильев: Прежде чем перейти не­посредственно к Китаю, разрешите вы­сказать несколько общих соображений. Неевропейский мир в эпоху колониализ­ма был втянут в мировой рынок и стал подвергаться капиталистической модер­низации — независимо от того, стала та или иная страна, как Индия, колонией или осталась, подобно Китаю, независи­мой державой. Здесь очень важно вы­явить и подчеркнуть генеральную зако­номерность, внешне выраженную в виде несколько неожиданной динамики поли­тической позиции развивающихся стран. Суть этой динамики сводится к тому, что, столкнувшись непосредственно с полити­ческой экспансией капитала в XIX в. (до того колониализм имел преимущественно торговый характер и, за немногими ис­ключениями, не проявлял себя в форме политических вторжений, хотя и вмеши­вался во внутренние дела ряда стран, а порой и создавал в них свои плацдармы), страны Востока, включая и Африку (это не касается лишь Латинской Америки ввиду условий ее колонизации), отчетливо осознавали свою отсталость и принижен­ность по сравнению с европейской про­мышленностью, наукой, культурой и во­обще с цивилизацией Запада.

Представители этих стран, вначале лишь немногие, принадлежавшие преиму­щественно к правящей элите, стали ак­тивно и энергично перенимать западные ценности и усваивать элементы европейской цивилизации, явно ставя их выше собственных. Более того, политические реформы и даже массовые движения XIX в. в большинстве случаев носили модернизаторский характер и ставили целью вырвать ту или иную страну из пут отсталости и тем помочь ей срав­няться в формах и уровне существования со все тем же Западом. Это хорошо вид­но на примере Индии или Ирана, очень заметно в Китае (тайпины, политика «са­моусиления») **. Своего пика эти про­цессы достигли в начале XX в., в эпоху так называемого «пробуждения Азии», эпоху революций и попыток создания де­мократических республик и конституци­онных систем по западному образцу.

Как известно, из этих попыток мало что вышло — речь идет не о форме, а о сути. Сломить и преобразовать традици­онные восточные структуры оказалось делом нелегким — тем более, что в кри­тический момент они оказались способ­ными мобилизовать для своего самосохра­нения такие силы, справиться с которы­ми было далеко не просто. Могущество упомянутых сил, как и их истоки, найти несложно: своими корнями они уходят в глубины истории, многовековую толщу культурной традиции. Отсюда и движе­ния типа панисламизма в мусульманском мире, лозунги о возвращении к ведиче­ским идеям в Индии и неумирающее влияние конфуцианства в Китае. В сере­дине XX в. все эти и аналогичные им идеи и лозунги значительно окрепли и в условиях крушения колониализма обрели новую силу. Колониальный капиталисти­ческий Запад отступил и к тому же во многих отношениях проявил свою несо­стоятельность.

Создалась принципиально новая ситуа­ция, выявившая как силу европейской науки, техники, цивилизации (все равно ее не превзойти, даже сравняться с ней практически невозможно — да и нужно ли?), так и слабости этой цивилизации (индивидуалистичность, бездуховность, погоня за материальным успехом на фо­не крушения моральных принципов, от­чуждение человека и т. д. и т. п.). Все это, да и многое другое, вызвало в раз­вивающемся мире переоценку ценностей, великий возврат к истокам, смену ориен­тиров — словом, то, что в его наиболее последовательной форме приняло облик фундаментализма. Это и есть та гене­ральная закономерность, та всеобщая ди­намика, на фоне которой наиболее выпук­ло предстают события в странах Востока за последние сто — полтораста лет.

В. Хорос:  И  в современном Китае тоже?

Л. Васильев: Может быть, даже в осо­бенности. Китай издревле славится высо-

** Имеется в виду политика централизо­ванного государственного (казенного) стро­ительства промышленных и особенно во­енных объектов (заводов, арсеналов, вер­фей и т. п.) в Китае во второй половине XIX в.— Ред.

90

кой культурой, дисциплиной, организо­ванностью и организацией труда. Мил­лионы, сотни миллионов неутомимых тружеников под бдительным оком госу­дарства и его представителей веками соз­давали материальные ценности, немалая доля которых шла на цели престижного потребления верхов, а также создание ве­личественных памятников и прославлен­ных гигантских сооружений—от Великой Стены до дворцово-храмовых комплексов. Немало веков, даже тысячелетий насчи­тывает и история частнопредпринима­тельской деятельности, в сфере которой китайцы также весьма преуспели. Хотя в пределах централизованной империи они никогда не имели достаточного простора и необходимых возможностей, включая условия и гарантии для успеха: государ­ство всегда доминировало над частником. Только вне Китая эмигранты-хуацяо смогли продемонстрировать истинные возможности и успехи в частнопредпри­нимательской деятельности.

Внутренних потенций для развития капитализма — речь не об отдельных элементах товарно-денежных отношений и торгово-ремесленного производства, да­же не о предпринимательстве, но именно о капитализме, об обществе, основанном на господстве частной собственности с обслуживающим ее интересы государст­вом — в Китае, как и на всем Востоке, во всем неевропейском мире, не было. Однако определенные предпосылки нали­чествовали, причем доказательством это­го может служить развивавшаяся пре­имущественно в русле китайско-конфу­цианской традиции Япония, о которой речь впереди.

В. Хорос: Но все-таки основной импульс модернизации шел извне.

Л. Васильев: Безусловно. С внешним миром, точнее, с Западом, китайская им­перия соприкоснулась еще в XVI в. Проникшие в страну миссионеры-иезуиты принесли с собой немалую толику евро­пейской материальной культуры — от огнестрельного оружия западного типа до часов и астрономических приборов, не говоря уже о христианских идеях, не на­шедших, впрочем, благодатной почвы для широкого распространения. Позже Китай был надолго закрыт от внешних влияний. Только в результате печально известных опиумных войн в середине XIX в. он был открыт для колониальной торговли, а за­тем и для энергичного проникновения иностранного капитала. Собственно гово­ря, с этого и началась эпоха кризиса им­перии, завершившаяся в1911 г. ее кру­шением.

На протяжении десятилетий западные ценности, хотя и встречали порой отча­янное сопротивление народа (движение ихэтуаней на рубеже XIX—XX вв.), все же закреплялись в Китае, подрывая тра­диционные структуры как в сфере эко­номики, так и еще более в сфере идеоло­гии. Оказавшись в положении унижен­ных — и кем? какими-то западными вар­варами, заморскими   дьяволами,   владевшими неведомой китайцам техникой и наукой, но не знавшими ничего в области человеческих отношений, норм поведе­ния, китайского церемониала (кто же они после этого, как не жалкие варвары?!),— правители Поднебесной попытались было исправить положение, заимствуя кое-ка­кой чужой опыт. Китай рационалистичен и внутренне подготовлен к заимствова­нию полезного опыта (снова стоит напо­мнить о Японии). Но ему при этом силь­но мешали тысячелетние амбиции, непо­мерная гордыня, чувство собственного превосходства и, наконец, жесткость структуры, неповоротливость мощной го­сударственной машины с ее чиновничест­вом, воспитанным на традициях и превы­ше всего ценившим прошлое.

И вот рухнула империя. В стране — революция. Сунь Ятсен и его партия Го­миньдан создали республику. Казалось бы, вот оно, время для плодотворного, активного и быстрого заимствования, на­ращивания темпов развития, для модер­низации страны и развития в ней капи­тализма. Но не тут-то было! Революцио­неры во главе с Сунь Ятсеном не стремились ни к активному заимствова­нию западных стандартов, ни к быстрому развитию капитализма по европейскому образцу. Если внимательно взглянуть на их лозунги (три принципа) и тем более на практическую деятельность Гоминь­дана в 20—40-х годах нашего века, то легко заметить, что, хотя капитализм в Китае и развивался, его развитие во мно­гом было иным, чем на Западе.

В. Хорос: Это развитие было принципи­ально иным? В чем же заключалось разли­чие?

Л. Васильев: Кардинальное различие состояло в том, что капитализм насаж­дался как бы сверху, поощрялся государ­ством, державшим в своих руках основ­ные отрасли хозяйства страны, крупней­шие предприятия. Это был государствен­ный капитализм. На долю частного пред­принимательства оставались мелкие предприятия и второстепенные сферы экономики. В сельском хозяйстве, про­должавшем быть основой национальной экономики, существовали традиционные отношения между государственной каз­ной и землевладельцами. Немного нового возникло и в области социально-полити­ческой, хотя внешне революционные из­менения были налицо Существовал пар­ламент, была принята конституция, про­возглашено разделение властей. Но фак­тически страной по-прежнему управляли те, кто имел реальную власть и опирал­ся на нее, прежде всего генералы-мили­таристы со своими региональными ар­миями. Управляли каждый по-своему, но в целом в соответствии с моделью, о ко­торой я только что упоминал и которая генетически была тесно связана с тради­цией. Автоматически срабатывал веками отлаженный и мощный социальный гено­тип. Даже конфуцианство, не признанное парламентом в качестве официальной доктрины, продолжало не только оказы-

91

вать влияние на людей, их сознание и поведение, но и задавать тон в жизни общества и государства.

Существенно ли изменилось положе­ние с приходом к власти коммунистов? Принято считать, что да. Действительно, при Мао Цзэдуне в Китае многое измени­лось, причем весьма радикально. Преж­де всего перемены затронули социальную структуру. Официально были отброшены не только конфуцианство, но и буржуаз­ные идеологические доктрины. Была лик­видирована частная собственность, эконо­мика страны поставлена под контроль го­сударства, система управления которым реорганизовывалась во многом по совет­ской модели. Снова могло показаться (и долгое время действительно казалось!), что Китай решительно порвал с прошлым, что структура его кардинально обнови­лась, что строящий социализм восточ­ный гигант ориентирован в основном на будущее и очень мало связан с традиция­ми официально осужденного и даже за­клейменного им прошлого. Но так ли это было на самом деле?

Движущей силой китайской революции было крестьянство. Мощные народные движения для Китая не внове, в них от­ражалась заинтересованность консерва­тивно настроенного крестьянства в со­хранении статус-кво, то есть своего ста­бильного и гарантированного государст­вом существования. Выступая нередко под даосско-буддийскими лозунгами, про­питанными эгалитарными идеями, вос­ставшие крестьяне отнюдь не стремились сломать существующую систему — они хотели лишь восстановить нарушенную кризисными явлениями норму. Такой в принципе была ситуация в стране и в годы революции. И хотя вооруженный социалистическими идеями Мао, оказав­шись вождем революции, видел свою цель именно в сломе существующей си­стемы и в замене ее иной, построенной на началах эгалитаризма, реалии тради­ционного социального генотипа не могли не дать о себе знать. С особой очевидно­стью это и проявилось в годы социаль­ных экспериментов Мао, когда поднятая им на дыбы великая страна лишилась привычных форм существования, будь то индивидуальное хозяйство земледельца или хотя и контролируемый, но жизнен­но важный для нормального функциони­рования экономики рынок. Доведя эгали­таристские идеи до абсурда, революцион­ный экстремизм завел Китай в тупик, вы­ход из которого всегда один — назад.

В. Хорос: Но ведь и «культурная револю­ция» происходила вполне в духе китайской традиционности, если иметь в виду перио­дические крестьянские восстания, освящае­мые   принципом   «смены   мандата»  (гэмин).

Л. Васильев: Да, но эти возмущения снизу образуют как бы одну часть исто­рического зигзага, другой частью которо­го является восстановление нарушенной нормы. Именно такое отступление, то есть восстановление привычной нормы, пусть теперь в ином, социалистическом, варианте и означали реформы, осущест­вленные в Китае после Мао и сыгравшие огромную роль в обновлении и оздоров­лении страны. Земля снова была отдана работающему на ней крестьянину, а то­варно-денежные отношения, рынок опять стали регулировать внутрихозяйственный процесс, разумеется, при строгом госу­дарственном контроле и сохранении в ру­ках государства ключевых экономических позиций, что всегда было нормой для ки­тайского общества. Конечно, государство теперь уже не то, но функционально оно очень близко к традиционному, как бли­зок многомиллионный отряд кадровых работников — ганьбу к традиционно уп­равлявшим Китаем шэныпи, близок опять-таки не идейно, а именно институ­ционально, функционально.

В общем, социальный генотип и здесь заявил о себе. Структурно социалисти­ческий Китай (правда, его руководители все время настаивают на том, что по пу­ти социализма он делает только первые шаги — и в этом немало от суровой исти­ны) оказался весьма близок к прошлому. И было бы наивно ожидать чего-то ино­го. Ведь для кардинальной трансформа­ции общественной структуры недостаточ­но харизматического влияния вождя и провозглашения новых отношений. Нуж­ны были подготовленность структуры к ломке, хотя бы сколько-нибудь сущест­венная ее модернизация. Китай середи­ны XX в. ничего этого еще не имел, а его многотысячелетняя традиция была сильнее, чем где бы то ни было. И это при всем том, что предпосылки для лом­ки структуры именно в китайско-конфу­цианской традиции-цивилизации были едва ли не наиболее сформировавшимися, что демонстрируют как современный Китай, так и некоторые другие страны, исторически оказавшиеся в сфере влия­ния китайской цивилизации.

В. Хорос: Вы, очевидно, имеете в виду и Японию?

Л. Васильев: В первую очередь имен­но ее. Как и античная Греция, Япония в истории человечества — феномен прак­тически уникальный, неповторяющийся. Конечно, в наши дни можно насчитать ряд государств, прежде всего опять-таки в дальневосточном регионе, которые идут примерно по тому же пути. Но это в на­ши дни, когда условия в мире радикаль­но изменились, когда развивающийся мир все более интенсивно втягивается в мировое капиталистическое хозяйство. Иные условия были столетие тому назад, когда пробил час Японии.

Почему же именно она? И отчего она? На эти вопросы удовлетворительного от­вета пока не дано. Но немало сделано для того, чтобы все же как-то объяснить феномен Японии. Исторически она — пе­риферийная часть зоны влияния китай­ской цивилизации. И хотя буддизм и син­тоизм как религии там явно преобладали, китайско-конфуцианские традиции, под­час в несколько трансформированном и приспособленном именно к японским реалиям виде, во многом определили облик страны.

92

Первое, что пришло и укрепилось в Японии вместе с китайским влиянием,— это дух патернализма, жесткая привязанность младших к старшему, нашед­шая наиболее полное отражение в духе бусидо, культе самурайской этики. Жесткий регламент патерналистско-самурайских связей в Японии принял характер патронажно-клиентельных отношений в гораздо большей мере, нежели то было в Китае с его сильным государством. Вто­рое, что генетически восходит к китай­ской цивилизации,— это высокая куль­тура труда, его дисциплина и организо­ванность, частично тоже связанные с па­терналистскими традициями, обуслов­ленным ими жестким регламентом пове­дения. Кроме того, в Японии было то, что отсутствовало в Китае, и не было того, что мешало ему быстро и эффективно осуществить модернизацию.

Прежде всего не было столь сильного государства с развитой гражданской бю­рократией. Альтернативой была военная сила сегунов и князей, опиравшихся на преданных им самураев и покровитель­ствовавших «своим» (включая «свои» го­рода), что создавало определенные усло­вия для экономического развития (нечто подобное союзу королей с городами в позднесредневековой Европе). Существо­вали даже города с гарантированными им правами, привилегиями, льготами. Во-вторых, на протяжении веков сформи­ровалась способность к плодотворному заимствованию чужой культуры. Неуди­вительно, что первый контакт с европей­скими колонизаторами и миссионерами, хотя он вскоре после XVI в. тоже, как и в Китае, был пресечен властями, привел к совершенно иным последствиям. Япон­цы в целом терпимее отнеслись к пропо­веди христианства (эту религию офици­ально приняли некоторые князья, заин­тересованные в расширении связей с ев­ропейцами) и активнее стали восприни­мать европейскую науку и технику (в Японии она длительное время именова­лась «голландской наукой»).

Уникальное сочетание благоприятных обстоятельств: высокой культуры труда и санкционированной конфуцианской эти­кой системы патронажно-клиентельных связей, социальной дисциплины при срав­нительной слабости государства и бюро­кратии, навыков охотного заимствования чужого опыта,— все это наряду с неко­торыми другими факторами позволило Японии быстро модернизироваться и в конечном счете дать всему миру единст­венный в своем роде пример блестящего синтеза восточной традиции с западным капитализмом (в самом широком смысле этого слова, то есть включая западную науку и технику, многие элементы выра­ботанного европейской цивилизацией «гражданского общества» и т. п.).

В. Хорос: Феномен Японии уникален, как, впрочем, неповторим в определенном смы­сле  и  феномен  Китая.   Но  в   чем  разница?

Л. Васильев: Китай все еще сильно скован традицией. Социализм, функцио­нально приспособившийся к китайским реалиям, не сломал традиционную струк­туру. В некотором смысле он, как я уже отмечал, даже укрепил ее основы. Япония же решительно разорвала путы тра­диции еще в прошлом веке, но многое от нее все же осталось. Осталось то, что помогает новой, капиталистической структуре, что сглаживает противоречия, свойственные капитализму, проявляю­щиеся в отчуждении, упадке моральных стандартов, пренебрежении к духовным началам в пользу материальных и т. п. Более того, благодаря этому свойству традиции японский эталон развития по многим параметрам становится ныне оп­тимальным, превосходящим европейский и американский. Сохраняющиеся элемен­ты патернализма укрепляют экономиче­ские связи и препятствуют углублению социальных противоречий; отсутствие давних традиций гражданских свобод за­трудняет глубокое осознание социально-классовых противоречий и тоже способ­ствует упрочению гражданского мира в стране.

В целом возникает эффект гармонич­ного синтеза традиции и современности, а экономические успехи при социально-политической стабильности и ориентации на гармонию по-конфуциански придают данному эффекту дополнительную силу. К сказанному можно добавить, что отсут­ствие укорененных традиций гражданских свобод не мешает проявлению индиви­дуальной и частнопредпринимательской инициативы в условиях современной Япо­нии. Это опять-таки не противоречит ки­тайско-конфуцианской традиции: жесткие нормы патернализма всегда содействова­ли процветанию принципа меритократии (преуспевающий младший быстро стано­вится в ряды старших, если не по возра­сту, то по общественному положению, должности).

Итак, в одном случае (Китай) налицо сильное давление несломанной традиции, в другом (Япония) — реформированная традиция используется во благо новой структуры. Такие метаморфозы могут показаться парадоксальными. Ведь при­нято считать, что именно социализм как общественный строй разрушает отноше­ния, свойственные эксплуататорско-анта-гонистическим системам, тогда как капи­тализм — лишь одна из таких систем. Иными словами, с позиции принятой тео­рии разрушиться должна была китайская структура, а сохраниться японская. Со­знаю, что принять противоположную точ­ку зрения нелегко: мешает тяжелый груз догматических представлений. Но я не только настаиваю на вышесказанном, но и в известном смысле беру его за осно­ву, опираюсь на него при анализе как современной ситуации, так и будущего.

В. Хорос: Леонид Сергеевич, безусловно, сопоставление японского и китайского ва­риантов чрезвычайно интересно, но все-таки  наша  тема — Индия  и  Китай.  Вряд  ли

93

мы даже приблизительно завершили срав­нительный анализ модернизаций в этих странах. Например, почти ничего не гово­рилось об ее экономических аспектах. Не пора ли вам, Виктор Леонидович, вклю­читься в разговор?

В. Шейнис: Я пока ограничусь конста­тацией наиболее очевидных результатов экономического развития обеих стран в послевоенный период. А более общие со­ображения, возникшие у меня в ходе на­шей дискуссии, я хотел бы высказать позднее.

На «старте», в1950 г., рассматривае­мые страны были в достаточно сходном положении. Подавляющую часть валово­го продукта давало и подавляющую часть населения занимало сельское хозяйство (по разным оценкам, от 70 до 80%). Про­изводительность аграрного сектора в Китае была несколько выше, зато Индия имела более развитую и диверсифициро­ванную промышленность. Сопоставление обеих стран по валовому продукту на ду­шу населения может быть проведено лишь с большой долей условности, так как исчисляется он в Индии и Китае на основе разной методологии. И все не большинство расчетов сходится в том, что в1950 г. соответствующие показате­ли сравниваемых стран были весьма близки друг к другу и составляли 55— 65% по отношению к среднему показате­лю развивающихся государств. Норма накопления в обеих странах в начале 50-х годов составляла около 10%.

Через 30 лет соотношение основатель­но изменилось. Китай раньше поднял норму накопления до 25 и даже 30% (то есть до уровня, на который Индия никог­да не выходила) и сделал больший упор на промышленное развитие. Темпы обще­хозяйственного роста, несмотря на серь­езные социальные потрясения, в целом за период были здесь более чем в два раза выше, чем в Индии. В результате возник разрыв в валовом продукте на душу населения примерно в 2,3—2,5 ра­за: индийский показатель снизился до 1/3—1/2 среднего показателя «третьего мира», а китайский — повысился до это­го среднего уровня, обогнал Шри-Ланку и стал в один ряд с Таиландом и Филип­пинами.

Казалось бы, эти данные говорят в пользу государственно-централизованно­го хозяйства, которое сумело мобилизо­вать ресурсы и форсировать рост совре­менной экономики. Не будем, однако, торопиться со столь категорическим за­ключением. По важнейшим структурным экономическим показателям обе страны принадлежат к одному и тому же классу развивающихся государств, хотя одна из них по доходу на душу населения откры­вает, а другая — замыкает список. И в Китае, и в Индии в сельском хозяйстве по-прежнему занято порядка 70% само­деятельного населения и производится сопоставимая часть валового продукта — 23—28% и 33—37% соответственно. По доле   городского   населения    Китай   несколько обогнал Индию, но обе страны сильно отстают даже от среднего показа­теля «третьего мира»: 25,7; 22,6 и 33,2% в1980 г. соответственно. Иными слова­ми, в рассматриваемых странах развитие носило резко поляризованный характер и происходило почти исключительно за счет современного сектора, основной сфе­рой которого (по крайней мере до нача­ла 80-х годов) была городская эконо­мика.

В одном отношении, правда, модерни­зация в Китае шла более успешно, чем в Индии: демографическая политика здесь дала больший эффект. Различие в сред­негодовом темпе прироста населения за весь период 1950—1986 гг. не очень ве­лико: 1,8% в КНР и 2,1% в Индии, но динамика демографического роста была разнонаправленной. В Индии рост насе­ления сначала ускорился, затем стабили­зировался и лишь в 80-е годы несколько замедлился (до 2,1%), в Китае же он по­нижался от десятилетия к десятилетию, пока в нынешнем десятилетии не срав­нялся с уровнем развитых стран (1,2% в год).

Не только в Индии, но и в Китае ос­новная масса населения вносила весьма скромный вклад в прирост производства и столь же слабо ощущала его плоды. Прирост в обеих странах поддерживал беспрецедентное в их экономической ис­тории наращивание нормы накопления (в результате капиталоемкость производст­ва вышла, вероятно, за рациональные границы), значительное увеличение дохо­дов распорядителей производства — госу­дарственного аппарата и расширяющего­ся буржуазного слоя в Индии, многомил­лионной армии ганьбу (чиновничества) в Китае, а также известное увеличение достатка трудящихся, которым посчаст­ливилось войти в структуры современно­го сектора. При этом ресурсы, истрачен­ные на поддержание величия и укрепле­ние военной мощи государства, на колос­сальный госаппарат, контролирующий и организующий общественные процессы, в Китае были относительно едва ли мень­ше, а в абсолютном выражении даже больше того, что ушло на элитарное по­требление в Индии. Результаты экономи­ческого развития Китая, хотя и более внушительные, чем в Индии, крестьяни­ном где-нибудь в Сычуани или Синьцзяне ощущались, вероятно, ничуть не больше, чем его собратом в Бенгалии или Ассаме, а социальное положение того и другого проходило, хотя и по разным причинам, полосы резкого ухудшения.

И все же послевоенный экономический рост в обеих странах создал значитель­ную материальную базу, которая при надлежащем ее использовании может в немалой степени способствовать общест­венному прогрессу. Можно ли ожидать «надлежащего использования»? Ответ на этот вопрос ни в коей мере не предопре­делен, а вероятностен, ибо зависит не только от постоянно действующего факто­ра традиции, но и от множества непредсказуемых обстоятельств, возникающих в ходе современного развития.

94

В. Хорос: Итак, мы подходим к третьей фазе нашего обсуждения — оценкам бу­дущего. Может быть, и на этой стадии ди­скуссии попросим начать Леонида Бори­совича?

Л. Алаев: Я вообще-то не очень люблю делать прогнозы. Поэтому скажу только о том, что связано с социально-культур­ными константами индийской цивилиза­ции. Некоторые ее особенности, как мне представляется, прежде всего иерархиче­ская структура, связанная с кастовой си­стемой, благоприятствуют процессу мо­дернизации. Сейчас индийское общество осваивает современную технику, рацио­нальные формы хозяйствования, демо­кратические нормы общения и институ­ты. Время на всю эту притирку и вызре­вание предпосылок будущего граждан­ского общества пока есть: сохранение традиционного социального строя обеспе­чивает вполне приемлемый уровень соци­альной стабильности. Видимо, лишь про­должающимся господством кастового сознания («каждому—свое») можно объ­яснить то, что классовые конфликты не обостряются, что люди не бунтуют, даже находясь в нечеловеческих, с нашей точ­ки зрения, условиях. Сохранение высо­кой доли неграмотности (2/3 населения), низкий по сравнению с другими развива­ющимися странами уровень и темп урба­низации являются показателями уровня развития. Но надо посмотреть на эти по­казатели и как на симптомы более глубо­кой реальности: люди все еще социально закрепощены, все еще привязаны к сво­ей общине и касте, где им не нужны но­вые горизонты и умение читать и писать.

Однако данное обстоятельство имеет определенные благотворные последствия. Если бы индийский традиционный образ мыслей разрушился, то в Индии произо­шел бы грандиозный социальный ката­клизм, сравнимый с десятью Иранами. Если каждый индиец будет думать, что он ничем не хуже другого и потребует свою долю, то это, возможно, будет зна­чительный социальный прогресс, но в экономическом и политическом отноше­нии страна будет отброшена на столетие назад.

В. Хорос: Как говорится, всему свое вре­мя— в том числе социальному и политиче­скому эгалитаризму.

Л. Алаев: Вот именно. А пока в Индии существуют как бы две страны. Одна из них передовая. Говорят, что в современ­ном секторе занято около 1/3 населения. Я думаю, что это завышенная цифра, ре­зультат оптимистического забегания впе­ред. Надо сделать замечание, что пере­оценка развития — постоянная болезнь исследователей и политических деятелей, изучавших и изучающих колонии, полу­колонии и развивающиеся страны. Много раз признавалось, что оценки развития, сделанные ранее, были завышены. Но неизменно вновь и вновь исследователи впадают в оптимизм.  В частности, всем известно, что многие работающие по най­му, полунищие «бизнесмены» и чинов­ники живут, по существу, еще в тради­ционном мире, однако их зачисляют в «современный сектор». По моей оценке, в современной Индии живет не более 100 млн. из 700 млн., и главное, что процентное соотношение этих чисел поч­ти не меняется. И эти 100 млн. сравни­тельно спокойны и верят в демократию и прогресс, потому что они делят между собою (конечно, не в равных долях) все выгоды, проистекающие из экономиче­ского развития, а остальные 600 млн. почти ничего не получают.

Возможно, что индийский вариант мо­дернизации окажется очень удачным — если темп пробуждения масс останется столь же низким до того времени, когда откроются новые, неизвестные сейчас перспективы. А, может быть, политиче­ская активность масс станет расти по экспоненте. Тогда единственной альтер­нативой останется установление «индус­ской» диктатуры во главе со святым.

Впрочем, сейчас этой альтернативе препятствует не только «благоприятное» сочетание образа жизни и пассивности масс, но и неготовность к этой роли ин­дуизма. В отличие от ислама индуизм не сплачивает, а разобщает массы, не мо­жет служить знаменем их мобилизации, потому что многолик, и любой выдвину­тый им лозунг будет не только привле­кать, но и отталкивать. Даже лозунг за­щиты коровы, наиболее приемлемый для цели мобилизации индусских масс, оттал­кивает часть неприкасаемых. Попытки создания нового, боевого, политически пригодного индуизма делаются давно. Он даже существует — противники называ­ют его коммунализмом. Но последний пока не может овладеть массами по тем же причинам, о которых уже говори­лось,— из-за своего излишнего эгалита­ризма, неприемлемости для традицион­ного сознания.

В. Хорос: Леонид Сергеевич, ну а куда, как вы считаете, идет Китай на фоне остального мира, прежде всего развиваю­щегося?

Л. Васильев: Давайте для начала рас­ставим необходимые акценты. Как и ку­да идет современный мир и прежде все­го развивающиеся страны, составляющие его большинство? Что такое капитализм и что такое социализм с точки зрения все тех же развивающихся стран, поставлен­ных историей, казалось бы, именно перед такой альтернативой — капитализм или социализм?

В свете представляемой мною концеп­ции очевидно, что капитализм — детище античности, формация с наивысшим уровнем развития и господства частно­собственнических отношений и с такой организацией общества и государства, которая целиком поставлена на службу частной собственности и функционирует во имя ее процветания (что, разумеется, не исключает существования некоторых форм    коллективной   и   государственной

95

собственности, функционирующих, одна­ко, во имя блага все того же общества, в котором частная собственность признает­ся наивысшей ценностью). Кроме Япо­нии, где такого рода структура вытеснила существовавшую прежде, остальные стра­ны неевропейского мира по-прежнему остаются в рамках иной структуры, где частной собственности всегда отводилось второстепенное место, а государство вы­ступало и в функции собственника (власть-собственность), и в качестве гос­подствующего класса. Для них стать ка­питалистическими — значит прежде всего сломать традиционную структуру (что и было сделано в Японии). Легко ли этого добиться?

Что такое социализм, если говорить не о высокой теории, а о ее практической реализации? Очевидно, что возникнуть этот строй практически мог лишь на од­ной из двух различных структур — на европейской или неевропейской. Сразу оговоримся, что Маркс создавал теорию для первого случая. Европейский социа­лизм виделся ему как преодоление капи­тализма, но при непременном сохранении всех тех основ гражданских свобод и прав, которые ведут свое происхождение с античности.

Вне Европы подобных основ не суще­ствовало (вопрос о России — особый, она издревле была на стыке Запада и Восто­ка, но восточное начало в ней, на мой взгляд, все же преобладало). Так на ка­кой же базе должен был создаваться со­циализм там? Ведь не на пустом же ме­сте ему было формироваться? Неудиви­тельно, что в восточных обществах он ба­зировался на структурах с «государст­венным («азиатским», по Марксу) спосо­бом производства» и тесно связанными с ним идеями и институтами. И хотя вме­сте с идеями социализма (а подчас и раньше) на Восток пришли и сформиро­вавшиеся в лоне европейской цивилиза­ции представления о гражданских пра­вах, свободах, демократических процеду­рах и т. п., все эти институты, оказав­шись на неевропейской почве, неизбеж­но должны были поблекнуть, если не за­вянуть вовсе. Им не было места в иной по типу структуре, структуре автори­тарной, с явным преобладанием автори­тета государства и аппарата власти.

В. Хорос: Не означает ли сказанное Вами, Леонид Сергеевич, что в неевропейских восточных структурах нет места не только капитализму, но и социализму?

Л. Васильев: Это означает, что если капитализм мог свободно и целиком реа­лизовать себя лишь в рамках одной структуры (другую следовало для этого предварительно сломать и заменить пер­вой), то социализм в принципе мог воз­никнуть на базе любой из них. При этом на Западе это был (бы) западный социа­лизм, а на Востоке — восточный. И раз­ница между ними отнюдь не в дефини­циях. Отличия — в моделях, которые, в свою очередь, определяются несходством структур. О западной, европейской моде-

96

ли трудно сказать что-либо определен­ное: диапазон ее реализации довольно широк — от Швеции до Югославии. В любом случае главное здесь в том, что общество осуществляет контроль над го­сударством. Остальные известные исто­рии модели социализма — восточные. Тут уже государство доминирует над об­ществом. Именно это и является их сла­бостью, то есть тем, что мешает разви­тию, нуждается в перестройке.

Китай после Мао одним из первых осознал необходимость такой перестрой­ки, причем стал осуществлять ее быстро и успешно. Этому, как ни парадоксально, помогли эксперименты Мао, загнавшего страну в тупик и во многом разрушившие ее структуру, уничтожившие силу бюро­кратического аппарата страны. На этой основе Дэн Сяопин сумел сравнительно легко перестроить экономику, а вслед за тем взяться и за перестройку социальных отношений и форм власти. И хотя тради­ционная структура в Китае все еще не разрушена, многое сделано для того, что­бы сломать ее. Если Китай и далее будет идти по избранному пути (а есть основа­ния полагать, что это будет именно так), то можно с уверенностью предположить, что его традиционная структура будет вскоре трансформирована. Каким же ста­нет Китай в таком случае?

И вот здесь, в этом пункте, следует обратиться к феномену Востока в целом. Объединяемый при всем его многообра­зии неевропейской структурной основой, он предстает в своем развитии как необы­чайно широкий диапазон вариантов. Все эти варианты можно выстроить не в ряд, а расположить в виде дуги (уж очень различны составляющие его страны, что­бы ставить их даже для наглядности в ряд,— дуга точнее). При этом концы ду­ги можно обозначить двумя точками, од­на из которых — Япония, другая — Ки­тай. Или, если хотите, одна — стопро­центный, да еще едва ли не наиболее про­цветающий в мире капитализм, другая — решительно и самостоятельно осущест­вляемый социализм.

В. Хорос: Леонид Сергеевич, с общетео­ретической точки зрения, Ваша позиция, вроде бы ясна: существует множество ва­риантов или моделей развития. Ну, а с конкретно-исторической точки зрения как обстоит дело? Имеют ли все эти модели одинаковые возможности для реализации и, так сказать, одинаковые виды на буду­щее?

Л. Васильев: Действительно, теорети­чески, как я уже сказал, диапазон вари­антов необычайно широк. У меня нет воз­можности браться охарактеризовать все эти варианты (да и нужды в этом, види­мо, нет). Существенно важно выделить основные из них и то, что определяет их сегодняшний статус и перспективы. Есть страны, тяготеющие к японской моде­ли — но их очень немного. Есть близкие к китайским — их тоже мало. Остальные располагаются между ними. Главное в том,    что    традиционно     неевропейские страны тяготеют к уже описанной модели сильного государства. Однако они отчет­ливо сознают, что эта модель при слабо­сти частной собственности и рынка чрева­та экономической неэффективностью, не говоря уже о коррупции и иных злоупо­треблениях. В то же время отдаться сти­хии капиталистического рынка при ослаб­ленном государстве и отсутствии необхо­димых традиций, веками воспитывавших­ся у европейцев представлений о правах, свободах, гарантиях и т. п. значит ока­заться на грани хаоса, если не катастро­фы. Иными словами, не сломать тради­ционную структуру — значит оставаться отсталыми, пытаться разрушить ее — значит рисковать слишком многим, осо­бенно при отсутствии необходимых для этого предпосылок. Базы же, не считая нескольких дальневосточных и латино­американских государств (к ним частич­но можно отнести и разбогатевшие на экспорте нефти страны вроде Саудовской Аравии или Кувейта), нигде нет. Как же быть?

В. Хорос: Раз история, реальная жизнь выдвигает проблему, ставит задачу, то должно найтись и решение. И, как правило, не одно решение, несколько путей и ва­риантов сообразно с особенностями от­дельных стран или регионов.

Л. Васильев: Совершенно верно. Путь первый — медленное и постепенное соз­дание необходимых предпосылок. Собст­венно, именно этим путем и идут многие развивающиеся страны. Однако на их пу­ти так много сложностей (начиная от не­достаточной культуры труда и общей культуры и кончая неразвитостью евро­пейского типа гражданских прав и сво­бод и, более того, резким противостояни­ем этим элементам европейской цивили­зации местных традиций, религиозных принципов), и продвигаются они вперед столь медленно, что о сломе структуры и создании новой в большинстве случаев вести речь пока не приходится. Другими словами, успехи есть, но они еще столь незначительны и так безрадостны на фо­не достижений развитых стран, что всерь­ез говорить о складывании структуры, соответствующей и дающей возможности для энергичного капиталистического развития, не приходится.

Путь второй — более или менее реши­тельный отказ в принципе от создания условий для трансформации структуры. «Нам и так хорошо», «мы довольны на­шими традиционными порядками» — примерно так звучат лозунги весьма влиятельной ныне в развивающемся ми­ре, особенно на Востоке, социально-идей­ной прослойки религиозных фундамента­листов, воздействие которых на общест­венное сознание своих стран все  растет.

В. Хорос: Вы имеете в виду, конечно, прежде всего культурно-исторический аре­ал распространения ислама. Впрочем, воз­можно, вы и правы — неотрадиционалистская, фундаменталистская реакция, хотя и в разных формах, является общей тенден­цией   для     многих     ныне     развивающихся стран. В последнее время она стала даже заметней. Как Вы полагаете, почему?

Л. Васильев: Во-первых, потому, что радужные иллюзии времен деколониза­ции рассеялись, а проблемы оказались сложнее, чем предполагалось. Не только догнать развитые государства, но и ос­таться на прежней дистанции от них те­перь уже для большинства развивающих­ся стран нереально. Стоит ли в этих ус­ловиях напрягаться? Не лучше ли пере­смотреть стратегию развития и по-новому оценить добрые, привычные и в общем-то удовлетворительные для многих стран порядки? И рассчитывать при этом, есте­ственно, на помощь более богатых… Во-вторых, потому, что старая структура не просто сопротивляется ломке, но и, мо­билизуя все новые возможности, перехо­дит в наступление. Демографический взрыв — ее порождение и ее сила. Дол­говая кабала . при безнадежности когда-либо из нее выбраться — тоже ее насле­дие и ее сила. Неумение работать так, чтобы удовлетворять все растущие по­требности за счет повышающейся произ­водительности труда,— на мой взгляд, тоже фактор, сформированный старой структурой и соответствующий ей и веко­вым традициям.

Вариант этого второго пути — попытка избрать социалистическую ориентацию. Речь при этом идет чаще всего пример­но о том, о чем уже говорилось в связи с Китаем времен Мао. Благоприятных результатов в смысле экономических ус­пехов данный выбор не обещает, во вся­ком случае, до тех пор, пока рынок и то­варно-денежные отношения ограниченны в своих возможностях (а они в такого ро­да случаях чаще всего ограниченны вслед­ствие крайней отсталости и необходимо­сти государственного регулирования по­требления).

Итак, два пути — разрушать традици­онную структуру и не разрушать. Легко заметить, что первый тяготеет к япон­ской модели, второй — к китайской. Вот здесь-то и нужно снова вернуться к Ки­таю и к его модели. Да, пока еще тради­ционная его структура не сломана. Но в том-то и суть, что в ходе модернизации и демократизации, в ходе современной перестройки эта структура зримо ло­мается.

В. Хорос: Но тогда резонно ли типоло­гически ставить во главу развивающихся стран, не стремящихся разрушать свою структуру, именно Китай, все же ломаю­щий ее?

Л. Васильев: Безусловно, да. Только нужно пояснить, что имеется в виду. Де­ло в том, что и в прошлом, в древней и средневековой истории, существовали общества с промежуточной по характеру структурой. К их числу принадлежала, скажем, Финикия. Длительное время эво­люционировали от одной структуры к дру­гой христианизированные германские об­щества европейского средневековья, а также ряд славянских государств, вклю­чая Россию. Правда, само существование

97

промежуточных обществ (то есть с нали­чием заметного количества элементов ев­ропейской структуры, способствовавших более или менее ускоренному и беспре­пятственному развитию частной собст­венности и частнопредпринимательской деятельности) еще ни о чем не говорит. Только при накоплении своего рода «кри­тической массы» упомянутых элементов может произойти трансформация струк­туры. А этому всячески препятствовала господствующая в неевропейской струк­туре система власти, «государственный способ производства». Собственно гово­ря, об этих предпосылках применительно к Китаю или Японии шла речь выше: здесь они существовали, могли способст­вовать процессу трансформации и даже в случае с Японией сыграли свою роль, но случай этот был уникальным. Нормой же стало сохранение традиционной струк­туры.

В эпоху колониализма, когда мир ока­зался втянутым в орбиту влияния капи­тализма, возникла новая и принципиаль­но иная ситуация, приведшая в XX в. к тому, что количество элементов еврока-питалистической структуры во всех не­европейских странах начало быстро воз­растать, что заметно трансформировало, а кое-где и заметно подтачивало старую структуру. Но традиционная структура не спешила уйти в прошлое. Напротив, мобилизовав немалые внутренние потен­ции, она перешла в контрнаступление, которое в наши дни привело к определен­ному успеху, о чем уже шла речь. Над­ломленная, кое в чем измененная, силь­но обогащенная новыми, качественно иными элементами, традиционная струк­тура тем не менее в подавляющем боль­шинстве развивающихся стран осталась ведущей и системообразующей. Это про­изошло, в частности, и в Китае. Но Ки­тай в интересующем нас смысле — слу­чай особый.

Революция в принципе не приемлет компромиссов; ее внутренняя логика ве­дет, как правило, к революционному экстремизму, сопровождаемому граждан­ской войной, уничтожением инакомысля­щих, в том числе и многих из тех, кто стоял у кормила этой самой революции. Наиболее близкий пример революцион­ного экстремизма — Иран. Но нечто по­добное было и в Китае. Однако проходит определенный срок и наступает время компромисса. Компромисса во имя здра­вого смысла, достижения тех целей, ради которых совершалась революция (а она в любом случае имеет своей задачей улучшение условий   жизни   большинства народа). В Китае компромисс свелся к восстановлению нарушенной экспери­ментами Мао привычной и приемлемой для страны и народа нормы. Если же учесть, что эта норма восстанавливалась под знаменем социализма, противостоя­щего капитализму и в то же время функ­ционально близкого «государственному способу производства», то не приходит­ся удивляться, что результатом этого было укрепление основ традиционной структуры. Иными словами, обществен­ная структура Китая после Мао оказа­лась ближе к традиционной, чем когда-либо за последнее столетие.

В. Хорос: Да, но это возвращение к тра­диционности одновременно было формой модернизации, не только провозглашаемой (и в этом смысле субъективной), но и яв­ляющейся, безусловно, объективной зада­чей китайского общества. Получается про­тиворечие…

Л. Васильев: Естественно. Поэтому мо­дернизация страны, провозглашенная главной целью, требовала ломки только что восстановленной структуры, в част­ности резкого уменьшения роли центра­лизованного контроля государства сна­чала в сфере экономики, а затем и в сфе­ре политики. Именно такая ломка ныне и предпринята в КНР, причем уступки рынку и индивидуальному предпринима­тельству отнюдь не приравниваются к уступкам капитализму. Официально не приравниваются. Это значит, что офици­ально Китай не хочет ломать существую­щую структуру и уже благодаря одному этому имеет основания оказаться лиде­ром тех стран развивающегося мира, ко­торые тоже от подобной ломки отказы­ваются.

Возвращаясь к метафоре о «дуге раз­вития», можно вновь констатировать, что на одной ее стороне те, кто добивается ломки старой структуры, но по не зави­сящим от них причинам не преуспевает в этом, а на другой — те, кто не прием­лет ломки, но вынужден считаться с тем, что она все же идет. Крайности, таким образом, если не сходятся, то сближают­ся, и вектор исторического процесса в странах неевропейского мира очевиден: элементы еврокапиталистической струк­туры, активное внедрение которых сюда началось с эпохи колониализма, продол­жают расти и накапливаться.

В. Хорос: Леонид Сергеевич, как сле­дует понимать Ваш вывод с точки зрения перспективы? Означает ли это, что разви­вающийся мир идет к капитализму евро­пейского типа?

(Продолжение следует)